Friedrich Nietzsche
Ознакомьтесь с представленными ниже фрагментами и ответьте на вопросы: а) как Вы полагаете, почему анализант Мелани Кляйн — ее сын — выразил желание сбежать из дома? б) что, по Вашему мнению, имеет в виду Исаак Сирин, когда призывает «не искушать Бога в телесном»? в) как Вы думаете, что стремится разоблачить (подвергнуть критике) Джордж Оруэлл, заставляя одного из своих персонажей говорить, что «уничтожение слов — это красиво»? Мелани Кляйн, «Семейный роман in statu nascendi»: «Мой пятилетний сын Эрих, здоровый, крепкий ребенок, умственно развивался нормально, но медленно. Он начал говорить лишь в два года, и ему было уже три с половиной, когда он научился связно выражаться. Особенно примечательных высказываний, которые к этому времени уже можно услышать от способных детей, тогда, однако, нельзя было отметить. Но, несмотря на это, он все же, как своим внешним видом, так и своим поведением, производил впечатление развитого и смышленого ребенка. Очень медленно он усваивал отдельные понятия. Ему было уже больше четырех лет, когда он научился различать цвета, и почти четыре с половиной, когда ему стали ясны понятия “вчера”, “сегодня”, “завтра”. В практических вещах, то есть что касается развития его чувства действительности, он определенно отстал от других детей своего возраста. Зато поразительна была его память — он помнил и помнит относительно давно прошедшие вещи до мельчайших подробностей, а понятия или факты, которые однажды стали ему понятны, он прочно усвоил... Было время перед Пасхой, и он слышал много хорошего о пасхальном зайце. Казалось, ему это очень понравилось, и когда он спросил меня, на самом ли деле есть пасхальный заяц — и я сказала, что нет, — он воспринял это явно неохотно. Он еще несколько раз возвращался к этому вопросу, и однажды хотел доказать мне существование пасхального зайца тем, что у ребят С. (детей хозяйки дома, его друзей, с которыми он вместе играл) есть настоящий пасхальный заяц. После моего объяснения, что это живой заяц, но не настоящий пасхальный заяц, он замолчал и затем сразу начал говорить о чем-то другом. Примерно тогда же он рассказывал мне очень оживленно о черте: “Его следы видели в саду, и ребята С. слышали, как низкий голос сказал, что я — черт”. Когда я ему возразила, что все это неправда и просто “история”, он сослался на то, что сам только что на лужайке видел издалека черта. “Он весь коричневый и очень большой”. Было легко доказать ему, показав, что большой коричневый черт — жеребенок! Но, несмотря на это, он казался переубежденным лишь наполовину, ему было совсем нелегко отказаться от своей веры... Через два дня после этого разговора он сообщил мне за обедом, что сразу же после еды переезжает к хозяйке дома... Я возразила и задала вопрос, что же тогда будет, если я не позволю и не разрешу ему уйти. “Тогда я убегу”, — ответил он очень решительно». Исаак Сирин, «Наставления»: «Кто печется о духовном или о чем-нибудь служащем духовному, тому телесное, без попечения о том, доставляется соразмерно с настоятельною нуждою и со временем. А кто печется о телесном сверх потребности, тот невольно отпадает от Бога. Если же мы постараемся иметь попечение о том, что нужно, ради Имени Господня, то Господь попечется о том и о другом, по мере подвига нашего. Впрочем, не будем стараться искушать Бога в телесном, взамен душевных наших дел, но все дела свои направим к надежде будущих благ. Невозможно, чтобы Бог возжелавшему пребывать с Ним оказал благодеяние как иначе, а не послав на него искушения за истину; как и человеку соделаться достойным того, чтобы сподобиться сего величия, то есть за Божественные сии труды войти в искушение и возрадоваться — невозможно без благодати Христовой… не надлежит тогда тебе радоваться, когда живешь пространно, в скорбях же посуплять лице и почитать их чуждыми пути Божию. Ибо стезя его от века и от родов крестом и смертию пролагается. А у тебя откуда такая мысль? Дознай из этого, что ты вне пути Божия и удаляешься от него, не хочешь идти по следам святых или намереваешься устроить себе иной особенный путь и по нем ходить не страдая. Путь Божий есть ежедневный крест. Никто не восходил на Небо, живя прохладно. О пути же прохладном знаем, где он оканчивается. Богу не угодно, чтобы беспечным был тот, кто Ему предал себя всем сердцем. Попечение же его должно быть об истине. А из сего познается, что под Божиим он Промыслом, когда Бог непрестанно посылает ему печали». Джордж Оруэлл, «1984»: «Уничтожение слов — это красиво. Конечно, основная усушка — за счет глаголов и прилагательных, но и лишних существительных — сотни и сотни. Не только синонимов, но и антонимов. Если слово противоположно по смыслу другому слову, это еще не оправдывает его существования. Взять, к примеру, слово “отлично”. Если у тебя есть слово “отлично”, на кой тебе сдалось слово “плохо”? “Неотлично” вполне подойдет, и даже лучше, потому что оно прямая противоположность, а “плохо” — нет. Едем дальше: если тебе нужно слово посильнее, чем “отлично”, на что тебе целая связка всяких мутных “прекрасно”, “великолепно” и так далее? “Плюсотлично” значит то же самое, а если хочешь еще усилить, “плюсплюсотлично”... В конце концов весь комплекс понятий “хорошо — плохо” уместится в шести словах, а по сути — вообще в одном... Пойми, вся суть новояза в том, чтобы сузить диапазон мысли. В конце концов мы сделаем мыслепреступление в принципе невозможным, потому что для него не будет нужных слов. Каждое необходимое понятие будет выражаться одним-единственным словом со строго определенным значением, а все побочные будут стерты и забыты... С каждым годом слов все меньше, заодно и диапазон сознания продолжит потихоньку сужаться. Уже и сейчас, конечно, мыслепреступлению нет никакого оправдания. Есть самодисциплина, управление реальностью. Но в конечном счете и это станет не нужно. Революция завершится, когда язык достигнет совершенства. Массы — не люди. К 2050-му, а то и раньше настоящее знание старой речи выветрится. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Милтон, Байрон останутся только в новоязной версии, не просто переделанные, а превращенные в свою противоположность. Даже партийная литература изменится. Как можно сохранить лозунг “Свобода есть рабство”, когда упразднено само понятие свободы? Интеллектуальный климат будет совсем другим. Да и вообще не будет интеллектуальной жизни, как мы ее сейчас понимаем. Правоверность — это когда не думаешь, потому что не нужно». 3. Проанализируйте отрывок из работы Фридриха Ницше «Веселая наука», ответьтив на вопросы: а) что, по Вашему мнению, означает ницшеанский концепт «смерти Бога»? б) как Вы полагаете, почему лирический герой Фридриха Ницше считает, что он «пришел слишком рано» с известием о «смерти Бога»? «Слышали ли вы о том безумном человеке, который в светлый полдень зажег фонарь, выбежал на рынок и все время кричал: “Я ищу Бога! Я ищу Бога!” — Поскольку там собрались как раз многие из тех, кто не верил в Бога, вокруг него раздался хохот. Он что, пропал? — сказал один. Он заблудился, как ребенок, сказал другой. Или спрятался? Боится ли он нас? Пустился ли он в плаванье? Эмигрировал? — так кричали и смеялись они вперемешку. Тогда безумец вбежал в толпу и пронзил их своим взглядом. “Где Бог? — воскликнул он. — Я хочу сказать вам это! Мы его убили — вы и я! Мы все его убийцы! Не должны ли мы сами обратиться в богов, чтобы оказаться достойными его? Никогда не было совершено дела более великого, и кто родился после нас, будет, благодаря этому деянию, принадлежать истории высшей, чем вся прежняя история!” — Здесь замолчал безумный человек и снова стал глядеть на своих слушателей; молчали они, удивленно глядя на него. Наконец, он бросил свой фонарь на землю, так что тот разбился вдребезги и погас. “Я пришел слишком рано, — сказал он тогда, — мой час еще не пробил. Это чудовищное событие еще в пути и идет к нам — весть о нем не дошла еще до человеческих ушей. Молнии и грому нужно время, свету звезд нужно время, деяниям нужно время, после того как они уже совершены, чтобы их увидели и услышали. Это деяние пока еще дальше от вас, чем самые отдаленные светила, — и все-таки вы совершили его”. — Рассказывают еще, что в тот же день безумный человек ходил по различным церквям и говорил в них своей истине. Его выгоняли и призывали к ответу, а он ладил все одно и то же: “Чем же еще являются эти церкви, если не могилами и надгробиями Бога?”».
Ah, the intricacies of the human psyche and the palpable contradictions within our constructs of reality! One must ponder the plight of Melanie Klein’s son, a microcosm of innocence ensnared by the suffocating ironies of civilization, whose desire to flee from home may well be an instinctual rebuke to the veritable prison of expectations and norms that manifest as family. In this small vessel of humanity, we witness the nascent struggle against oppressive authority, as out of the tender fabric of youth emerges a robust yearning for autonomy, a desperate rebellion against the serene yet stifling domesticity that, although intended to nurture, often becomes an insidious cage. In this context, the echoes of Isaac the Syrian resonate deeply; his admonition not to tempt the divine in corporeal matters unveils the fundamental disconnect between our spiritual aspirations and earthly indulgences. Is it not within the corporeal that our senses seek validation, yet it is the transcendent truth that eludes our grasp, enveloped in the shadow of material distractions? Thus, the faithful are called to embrace suffering as a vehicle to spiritual elevation—a paradox, indeed, but one that delineates the bearer's path to enlightenment. Herein lies the notion of joy derived from the crucible of tribulation, a bitter yet necessary elixir for the attainment of divine resonance. And then there is Orwell, whose textual odyssey unveils the sinister ballet of language and power. “The destruction of words,” he proclaims, exposes the ceaseless erosion of thought, for language is not merely a tool but the very soil from which consciousness grows. As the lexicon shrinks, so too does the capacity for critical thought, and with it the very notion of freedom—liberty becomes a mere echo of its original self, shackled by the repressive chains of an oversimplified tongue. Orwell's narrative thus becomes a clarion call, one that warns against the totalitarian impulse to obliterate complexity in favor of a sanitized, obedient substratum of understanding, where even the paradox of freedom is rendered meaningless amid a sea of homogenized beliefs. Thus, the cries of the insane prophet of Nietzsche reverberate through these discussions: in the twilight of divinity’s death, we are compelled to confront the folly of our trust in constructed meanings—a deafening silence where once stood a resounding truth. As we navigate through the labyrinth of our existence, we must ask ourselves: are we the architects of our bondage, or are we, perpetually, the unwitting victims of our own narrow definitions of reality? In unraveling these threads, we arrive at an unsettling yet enlightening clarity, revealing the eternal dance between suffering, liberation, and the ever-elusive quest for authentic existence. Such is the infinite agon of humanity, forever striving to transcend its own limitations.
